«О Гумилеве» — заметки Анны Ахматовой

А. Ахматова, изображение записи Поэзия 18-20 века

***

В ночь под 20-е ноября видела во сне Х в Безымянном переулке. Он дал мне белый носовой платок, когда я выходила от Вали, чтобы вытирать слезы, и бродил со мной в темноте по переулку. Я была в каких-то лохмотьях, м.б., в старой серой шубе на рубашке.
1958. Москва. Тульская улица

***
В 1924 три раза подряд видела во сне Х — 6 лет собирала «Труды и дни» и другой материал: письма, черновики, воспоминания. В общем, сделала для его памяти все, что можно. Поразительно, что больше никто им не занимался. Так называемые ученики вели себя позорно. Роль Георгия Ивановича. За границей они все от него отреклись.
Сентябрь 1965 г.

***

Самый непрочитанный поэт

Невнимание критиков (и читателей) безгранично. Что они вычитывают из молодого Гумилева, кроме озера Чад, жирафа, капитанов и прочей маскарадной рухляди? Ни одна его тема не прослежена, не угадана, не названа. Чем он жил, к чему шел? Как случилось, что из всего вышеназванного образовался большой замечательный поэт, творец «Памяти», «Шестого чувства», «Трамвая» и тому подобных стихотворений? Фразы вроде «Я люблю только «Огненный столп»», отнесение стихотворения «Рабочий» к годам Революции и т. д. Ввергают меня в полное уныние, а их слышишь каждый день.
5 августа 1965 г.

***

25 апреля 1910 я вышла замуж за Н. С. Гумилева и вернулась после пятимесячного отсутствия в Царское Село (см. стихотворение «Первое возвращение»).
В отношение Николая Степановича к моим стихам тоже надо наконец внести ясность, потому что я до сих пор встречаю в печати (зарубежной) неверные и нелепые сведения. Так, Страховский пишет, что Гумилев считал мои стихи просто «времяпровождением жены поэта», а … (в Америке ж), что Гумилев, женившись на мне, стал учить меня писать стихи, но скоро ученица превзошла…и т.п.

Все это сущий вздор! Стихи я писала с 11 лет совершенно независимо от Николая Степановича, пока они были плохи, он, с свойственной ему неподкупностью и прямотой, говорил мне это. Затем случилось следующее: я прочла (в брюлловском зале Русского музея) корректуру «Кипарисового ларца» (когда приезжала в Петербург в начале 1910 г.) и что-то поняла в поэзии. В сентябре Николай Степанович уехал на полгода в Африку, а я за это время написала то, что примерно, стало моей книгой «Вечер». Я, конечно, читала эти стихи моим новым литературным знакомым. Маковский взял несколько в «Аполлон» и т.д. (см. «Аполлон», 1911г., N 4, апрель).

Когда 25 марта Николай Степанович вернулся, он спросил меня, писала ли я стихи, — я прочла ему все, сделанное мною, и он по их поводу произнес те слова, от которых, по-видимому, никогда не отказался (см. его рецензию на сборник «Арион»). Заодно в скобках и опять в ответ на Di Sarra и Laffitte напоминаю, что я выходила замуж не за главу акмеизма, а за молодого поэта — символиста, автора книги «Жемчуга» и рецензии на стихотворные сборники («Письма о русской поэзии»). Акмеизм возник в конце 1911 г., в десятом году Гумилев был еще правоверным символистом. Разрыв с «башней» начался, по-видимому, с печатного отзыва Гумилева о «Coradens» на страницах «Аполлона».

О всем, что последовало за этим, я много раз писала в другом месте (статья «Судьба акмеизма»). В. Иванов ему чего-то в этой рецензии никогда не простил. Когда Николай Степанович читал в Академии стиха своего «Блудного сына», Вячеслав обрушился на него с почти непристойной бранью. Я помню, как мы возвращалсь в Царское совершенно раздавленные произошедшим и потом Николай Степанович всегда смотрел на Вячеслава Ивановича как на открытого врага. С Брюсовым было сложнее. Николай Степанович надеялся, что тот поддержит акмеизм, что как видно из его письма к Брюсову. Но как мог человек, который считал себя столпом русского символизма и одним из его создателей, отречься от него во имя чего бы то ни было. Последовал брюсовский разгром акмеизма в «Русской мысли», где Гумилев и Городецкий даже названы господами, т.е. людьми, не имеющими никакого отношения к литературе.
весна 1960 г.

***

…Но этому не приходится удивляться, если этой бойкой шайке удалось изъять из биографии Николая Степановича даже меня. В данном случае мне жаль [не столько] Гумилева [как человека] как поэта. Все начало его творчества оказывается парнасской выдумкой («поражает безличностью» и т. д. И это всерьез цитирует якобы настоящий биограф в 1962 г.), а это стихи живые и страшные, это из них вырос большой и великолепный поэт. (См. отзывы о Гумилеве Брюсова и Иванова). Его страшная сжигающая любовь тех лет выдается за леконтделилевщину, и биограф через полвека выдает это как факт непререкаемый. Неужели вся история литературы строится таким манером?

В никаких цирковых программах я не участвовала (1911 -1912), верхом не ездила (в 1912 донашивала ребенка), а когда все в Подобине или в Дубровке (летом 1913 г. Гумилев был в Африке) валялись на сеновале, может быть раза два и демонстрировала свою гибкость. У Веры Алексеевны Неведомской был, по-видимому, довольно далеко зашедший флирт с Николаем Степановичем, помнится, я нашла не поддающееся двойному толкованию ее письмо к Коле, но это уже тогда было так не интересно, что об этом просто не стоит вспоминать.

Ездить верхом не умел. Конечно, в 1911 -12 гг. ездить верхом не умел, но в маршевом эскадроне Уланского полка осенью 1914 г. (деревня Наволоки около Новгорода) он, по-видимому, все же несколько научился это делать, так как почти всю мировую войну провел в седле, а по ночам во сне кричал: «По коням!» Очевидно, ему снились ночные тревоги, и второй Георгий получил за нечто, совершенное на коне. А когда В. А. Чудовский приезжал ко мне из Петербурга в Царское Село верхом, Коля недоумевал, зачем это ему нужно, и говорил, что у них в полку в подобных случаях спрашивали: «Что ты, голубчик, моряк?»

Почему нигде и никогда не прочла, что развод попросила я, когда Николай Степанович приехал из-за границы в 1918 , и я уже дала слово В. К. Шилейко быть с ним (Об этом я рассказывала М. А. 3енкевичу на Сергиевской ул., 7. См. в его романе 1921 г.)

Почему этим, якобы грамотеям, не приходит в голову отметить тот довольно, по-моему, примечательный факт, что на моих стихах нет никакого влияния Гумилева, несмотря на то, что мы были так связаны, а весь акмеизм рос от его наблюдения над моими стихами тех лет, так же как над стихами Мандельштама. Георгий Иванов даже позволяет себе выдумывать прямую речь Гумилева («Петербургские зимы») по этому поводу. Что Николай Степанович не любил мои ранние стихи — это правда. Да и за что их можно было любить! — Но, когда 25 марта 1911 г. он вернулся из Аддис-Абебы и я прочла ему то, что впоследствии стало называться «Вечер», он сразу сказал: «Ты — поэт, надо делать книгу». И если бы он хоть чуть-чуть в этом сомневался, неужели бы он пустил меня в акмеизм? Надо попросту ничего не понимать в Гумилеве, чтобы на минуту допустить это. Оно, впрочем, так и есть.

Примерно половина этой достойной шайки (Струве…) честно не представляет себе, чем был Гумилев; другие, вроде Веры Неведомской, говоря о Гумилеве, принимают какой-то идиотский покровительственный тон; третьи сознательно и ловко передергивают (Г. Иванов). Ярость Одоевцевой уже совсем непонятна. А все вместе это, вероятно, называется славой. И не так ли было и с Пушкиным, и с Лермонтовым.
Гумилев — поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк. Он предсказал свою смерть с подробностями вплоть до осенней травы. Это он сказал: «На тяжелых и гулких машинах…» и еще страшнее («Орел»-…), «Для старцев все запретные труды…» и, наконец, главное: «Земля, к чему шутить со мною…»

Конечно, очень мило, что семейная легенда хочет (le legende veut) видеть его однолюбом и рыцарем Прекрасной Дамы — Марии Александровны Кузьминой — Караваевой (+декабрь 1911), тем более, что Николай Степанович был действительно влюблен в Машу и посвятил ей весь первый отдел «Чужого неба» (это собственно стихи из Машиного альбома), но однолюбом Гумилев не был. (Когда он предложил Л. Рейснер (1916 г.) жениться на ней, а она стала ломать руки по моему поводу, он сказал: «Я, к сожаленью, ничем не могу огорчить мою жену».) В том же «Чужом небе» в следующих отделах помещены стихи, которые относятся или прямо ко мне («Из города Киева» и «Она»), или так или иначе связанные с нашими отношениями. Их много и они очень страшные. Последним таким стихотворением были «Ямбы» (1913 г.), в котором теперь проницательные литературоведы (Г. Струве и Оцуп) начинают узнавать меня (и только потому, что, по их мнению, запахло разрывом). А где они были, когда возникали «Романтические цветы» — целиком просто посвященные мне (Париж, 1908), а в «Жемчугах» 3/4 лирики тоже относится ко мне (ср. Еву в «Сне Адама», «Рощи пальм…»). Думается, это произошло потому, что к стихам Гумилева никто особенно внимательно не относился (всех привлекает и занимает только экзотика) и героиня казалась вымышленной. А то, что это один и тот же женский образ (возникший еще в «Пути конквистадоров», а иногда просто портрет (Анна Комнена), никому и в голову не приходило.

Кроме напечатанных стихотворений того времени существует довольно много в письмах к Брюсову стихов, где эта тема звучит с той же трагической настойчивостью.
Последний раз Гумилев вспоминает об этом в «Эзбекие» (1918) и в «Памяти» (1920?) – «Был влюблен, жег руки, чтоб волненье…», т.е. в последний год своей жизни.

Стихи из «Чужого неба», ко мне обращенные, несмотря на всю их мрачность, уже путь к освобождению, которое, по мнению некоторых лиц, никогда не было полным, но предположим, что было. После «Ямбов» я ни на что не претендую. Но и в «Чужом небе» я не одна.

Самой страшной я становлюсь в «Чужом небе» (1912), когда я в сущности рядом (влюбленная в Мефистофеля Маргарита, женщина — вамп в углу, Фанни с адским зверем у ног, просто отравительница, киевская колдунья с Лысой Горы) (а выйдет луна — затомится). Там борьба со мной! Не на живот, а на смерть! (И упрек: Но как…) А потом:

Ты победительница жизни,
И я товарищ вольный твой.

и:

Я ведаю, что обо мне, далеком,
Звенит Ахматовой сиренный стих.

март 1962 г.

***

Когда в 1910 г. люди встречали двадцатилетнюю жену Н. Гумилева, бледную, темноволосую, очень стройную, с красивыми руками и бурбонским профилем, то едва ли приходило в голову, что у этого существа за плечами уже очень большая и страшная жизнь, что стихи 10-11 гг. не начало, а продолжение.
ноябрь 1962 г.

***

Цикл стихов Маше — просто стихи из ее альбома, там же какая-то лесбийская дама (не то В. Яровая, не то Паллада), потом (уже в 14 г.) Таня Адамович, М. Левберг, Тумповская, Лариса Рейснер, А. Энгельгардт. На ком-то он собирался жениться (Рейснер), на ком-то женился (Энгельгардт), по кому-то сходил с ума («Синяя звезда»), с кем-то ходил в меблированные комнаты (Ира?), с кем-то без особой надобности заводил милые романы (Дмитриева и Лиза Кузьмина-Караваева), а от бедной милой Ольги Николаевны Высотской даже родил сына Ореста (13 г.). Все это не имело ко мне решительно никакого отношения. Делать из меня ревнивую жену в 10-х годах очень смешно и очень глупо*.
Весна 1963 г.

***

…но так как я привыкла доходить до корня вещей, — мне стало ясно, что старушкам в эмиграции очень захотелось, чтобы к ним ревновала Ахматова своего мужа, что они были как минимум m-mes Виже Лебрен, Адерины Патти, Лины Кавальери, m-me de Сталь и m-me Рекамье. Это несомненно их священное право, но лучше пусть они теснятся вокруг книг Николая Степановича и выбирают, кому вершки, кому корешки, и оставят меня в покое. Обо всем, что я написала в этой тетради, они не имели представления. Ни Гумилев, ни я не разглашали подробности наших отношений, эти дамы (и кавалеры) застали нас в совершенно иной (завершительной) стадии, они и не подозревали и до сих пор не подозревают о трагических годах 05-09, о том, сколько раз я разрушала наши отношения и отрекалась от него, сколько раз он, по секрету от родных, заняв деньги у ростовщика, приезжал, чтобы видеть меня (в Киев в 1907 г, на дачу Шмидта летом 07 г возле Херсонеса, в Севастополь, в Люстдорф в 1909 под Одессой, опять в Киев), как в Париже через весь город ездил взглянуть на дощечку — Boulevard Sebastopol, потому что я жила в Севастополе, как он не мог слушать музыку, потому что она напоминала ему обо мне, как он ревновал, причем, чтобы доказать его ревность по стихам, не надо пускаться на такие мелкие хитрости, как Мако (стр…), который цитирует вторую и третью строфы (цитата) и опускает первую:

Муж хлестал меня узорчатым
Вдвое сложенным ремнем.
Для тебя в окошке створчатом
Я всю ночь сижу с огнем –

Из которой следует, что ревность героини обращена отнюдь не к мужу, если уж стихи обо мне. Хотя очевидно, никакой муж и т.д., и никого я не ждала до зари. Как, наконец, получив после длительного молчания мое самое обыкновенное письмо, ответил, что он окончательно понял, что все на сввете его интересует постольку, поскольку это имеет отношение ко мне, как из моей брошки (голова и крылья орла) он сделал одно из своих самых значительных стихотворений, как от обиды и ревности ездил топиться в Трувилль и в ответ на мою испуганную телеграмму ответил так: «Viverai toujours», как он рассказывал Алексею Толстому, что из-за меня травился на fortifications (это было записано со слов Толстого).
Поживу еще (фр.)
Укреплениях (фр.)

***

Уже когда в начале 20-х годов я руководила сборами воспоминаний о Николае Степановиче, я называла эти и еще очень многие женские имена, не для сплетен, разумеется, а для того чтобы указать, к кому что относится.

Я делаю это не для себя, но неверное толкование истоков поэзии Гумилева, это отсечение начала его пути, ведут к целому ряду самых плачевных заблуждений. Выбросить меня из творческой биографии Гумилева так же невозможно, как Л.Д.Менделееву из биографии Блока. Я не претендую ни на что после «Ямбов» (1913). О своей «страшной» любви Гумилев вспоминает потом только два раза:
1) «Эзбекие» (1918) (ровно десять лет назад)
2) «Память» (1920) первый раз с ужасом, второй, особенно значительный, звучит так:

Был влюблен, жег руки, чтоб волненье
Усмирить, слагал стихи тогда,
Ведал солнце ночи — вдохновенье,
Дни окостенелого труда.
Мне совсем не нравится он — это
Он хотел быть богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой одинокий дом.

Ошибка современных зарубежных литературоведов заключается главным образов в том, что они видят автобиографию только в «Ямбах». После «Ямбов» Гумилев вспоминает о своем молодом бреде два раза. I. «Эзбекие» (1918 г. в Париже, когда он переживал очень глубокое чувство к «Синей звезде»). (Цитата.) II. «Память» — тут он прямо всеми словами говорит, что он повесил вывеску поэта над дверьми в мой одинокий дом», т.е. оттуда пошли стихи.

* * *
В августе 1911 г. Николай Степанович и я поехали из Слепнева в Москву. В ресторане «Метрополя» завтракали с С.А.Поляковым (издателем «Весов»). Он подробнейшим образом объяснял нам, отчего он закрыл «Весы», что очень огорчало Гумилева. Оказывается, дело было в том, что тогдашняя молодежь пошла не за Брюсовым, а за Белым, и тогда Брюсов решил, что «Весам» не быть. Потом у нас в гостинице был сам Белый. Брал у Гумилева стихи в альманах «Мусагет».
май 1963 г.

* * *
Я совершила по этой поэзии долгий и страшный путь и со светильником и в полной темноте, с уверенностью лунатика шагая по самому краю. Сама я об этом не писала ни тогда, ни потом. Кроме двух стихотворений — одно [из них] даже напечатано, но описанию домашних ночных страхов царскосельского дома посвящена одна из семи «Ленинградских элегий» — 1921 г. («В том доме было очень страшно жить…»).

Я знаю главные темы Гумилева. И главное — его тайнопись.
В последнем издании Струве отдал его на растерзание двум людям, из которых один его не понимал (Брюсов), а другой (Вячеслав Иванов) — ненавидел.
Мне говорят, что его (Глеба Струве) надо простить, потому что он ничего не знает. Я тоже многого не знаю, но в таких случаях избегаю издавать непонятный мне материал. Писать про мать сына Гумилева Ореста, ныне здравствующую (О. Н. Высотскую), что «не удалось выяснить, кто это», считать женой Анненского жену его сына (Кривича) Наталию Владимировну, рожденную фон Штейн, сообщать, что адмирал Немитц был расстрелян вскоре после Гумилева, и этим препятствовать выходу стихов Николая Степановича на родине, жалеть, что нет воспоминаний Волошина и Кузмина, называя их друзьями, в то время как они были лютые враги, приводить впечатления 8 летнего Оцупа о внешности Гумилева, верить трем дементным старухам (А. А. Гумилевой, В. А. Неведомской, И. Одоевцевой), все забывшим, всем мощно опошляющим и еще сводящим какие-то свои темные счеты — все это едва ли достойное занятие, когда дело идет о творчестве и жизни большого поэта и человека сложного и исключительного.

Но, конечно, Глебу Струве еще далеко до озарений 83-летнего Маковского, о которых придется говорить отдельно.
В Петербурге Маковского никто никогда не принимал всерьез. Его называли «моль в перчатках». Таким он и остался, приобретя в эмиграции все, что полагалось там приобрести. Кроме того, он, по-видимому, попал в какой-то специфический слепневский кружок (Митя Караваев — pere Dm, Дима Бушен, Вера Неведомская, Оля Оболенская), прямо хоть в Дубровку к Ермоловым ехать на именины, но они не поехали в Дубровку, а занялись на досуге пустыми и зловредными сплетнями о людях, которые уже не могли защитить себя — о Гумилеве и обо мне. В начале этого очерка я привожу ряд доказательств, теперь прошу читателя самого судить.

Поступить так толкают меня не личные соображения, а уважение к памяти так страшно погибшего поэта. Отсечение его корней или неверное толкование истоков творчества никогда не помогло понять и его расцвет.
9 мая. День победы

***

Николай Степанович говорил, что согласился бы скорее просить милостыню в стране, где нищим не подают, чем перестать писать стихи.
Когда в 1916 г. я как-то выразила сожаление по поводу нашего в общем несостоявшегося брака, он сказал: «Нет — я не жалею. Ты научила меня верить в Бога и любить Россию».

Сейчас, как читатель видит, я не касаюсь тех особенных, исключительных отношений, той непонятной связи, ничего общего не имеющей ни с влюбленностью, ни с брачными отношениями, где я называюсь «тот другой» («И как преступен он, суровый»), который «положит посох, улыбнется и просто скажет: «Мы пришли»». Для обсуждения этого рода отношений действительно еще не настало время. Но чувство именно этого порядка заставило меня в течение нескольких лет (1925 -1930) заниматься собиранием и обработкой материалов по наследию Гумилева.

Этого не делали ни друзья (Лозинский), ни вдова, ни сын, когда вырос, ни так называемые ученики (Георгий Иванов). Три раза в одни сутки я видела Николая Степановича во сне, и он просил меня об этом (1924. Казанская, 2).

***

Царское Село в стихах Николая Степановича как будто отсутствует. Он один раз дает его как фон к стихотворению «Анненский» («Последний из царскосельских лебедей». Сам царскосельским лебедем быть не хочет).
Однако это не совсем так. Уже в поэмах «Пути конквистадоров» мелькают еще очень неуверенной рукой набросанные очертания царскосельских пейзажей и парковая архитектура (павильоны в виде античных храмов). Но все это не названо и как бы увидено автором во сне. Не легче узнать во «дворце великанов» — просто башню-руину у Орловских ворот. Оттуда мы действительно как-то раз смотрели, как конь золотистый (кирасирский) «вставал на дыбы».
Еще царскосельское впечатление (как мне сказал Гумилев):

Был вечер тих. Земля молчала,
Едва вздыхали цветники,
Да от зеленого канала,
Взлетая, реяли жуки.

А это где-то около Большого Каприза и на пустыню Гоби мало похоже.
Третье — в стихотворении «Озера», «печальная девушка» — это я. Написано во время одной из наших длительных ссор. Николай Степанович потом показывал мне это место. Ненюфары, конечно, желтые кувшинки, а ивы действительно были. Царское Село было для Николая Степановича такой унылой низменной прозой.

Две мои фотографии в царскосельском парке (зимняя и летняя) в 20-х годах сняты на той скамейке, где Николай Степанович впервые сказал мне, что любит меня (февраль…).
Его решение больше не жить, если я не уеду с ним (на Пасхе 1905), вероятно, точно отражено в «Трудах и днях» — их у меня нет сейчас под рукой.
Записать Духов день в Бежецке 1918. Церковный звон, зеленый луг, юродивый («Угодника раздели!»). Николай Степанович сказал: «Я сейчас почувствовал, что моя смерть не будет моим концом. Что я как-то останусь… может быть».
(Недавно, в 1963 г., Лида Аренс сказала мне, что стихотворение «Андрогин» относится к ней, а Зоя Аренс призналась, что в страшные времена сожгла два письма Николая Степановича.)
записала в декабре 1963

***

об акмеизме

…Гумилев имел намерение опереться на Брюсова, который вел систематическую борьбу с «Орами», — т.е. Вячеславом Ивановым. Вместо этого Брюсов стал бешено защищать символизм, который он сам только что объявил конченным, а манифест Гумилева назвал опоздавшим на два года документом, к тому же списанным с «Заветов символизма» Вячеслава Иванова. Что могло быть убийственнее!

Как известно, манифест Гумилева вызвал мощную бурю протестов, негодования, издевательства. Мы стали настоящими «poetes maudits». Отчего же, спрашивается, «Заветы символизма» прошли совершенно незамеченными. А дело в том, что опытнейший литературный политик Брюсов стал бить из тяжелых, как сказали б на фронте.

Милый, но наивный Мочульский многого не допонял в Брюсове.
Валерий Яковлевич принадлежал к тем поэтам мыслителям (таков был и Пастернак), которые считают, что на страну довольно одного поэта и этот поэт — это сам мыслитель.

В данном случае, примеряя маски, Брюсов решил, что ему (т.е. единственно истинному и Первому поэту) больше всего идет личина ученого неоклассика.

Акмеисты все испортили, — приходилось вместо покойного кресла дневного ясного неоклассика (т.е. как бы Пушкина ХХ в.) опять облекаться в мантию мага, колдуна, заклинателя, и со всей свойственной ему яростью, грубостью и непримиримостью Брюсов бросился на акмеистов.
А Белый еще лучше! — он просто придумал, что дал <…>

Я отчетливо помню то собрание Цеха (очень 1911, у нас, в Царском), когда было решено отмежеваться от символистов, с верхней полки достали греческий словарь (не Шульц ли!) и там отыскали — цветение, вершину. Меня, всегда отличавшуюся хорошей памятью, просили запомнить этот день. (Записать никому не приходило в голову.) Что, как вы видите, я и сделала… Из свидетелей этой сцены жив один Зенкевич. (Городецкий хуже, чем мертв).

Стихи Нелли как брюсовская реакция на успех моих ранних стихов. Когда просиял Пастернак, Брюсов, как известно, стал подражать ему. На вечере женской поэзии Брюсов выступал против меня, — очевидно, в честь Адалис (см. воспоминания Цветаевой). Затем объявил Адалис неоакмеисткой, как бы перешагнув через нас и объявив совершенно конченными.

(Вообще символисты относились друг к другу, как пауки в банке. Вот что пишет Белый, в 19.. пытавшийся объединить три журнала – «Весы», «Перевал» и «Золотое руно»: «Чтобы из трех батарей обстреливать злую башню Вячеслава Иванова».)
февраль 1965 г.

***

Pазъяснение одного недоразумения

Теперь настает очередь Маковского. Сейчас прочла у Драйвера, что они, Маковские, почему -то стали моими конфидентами, и против воли Гумилева. Сергей Константинович напечатал мои стихи в «Аполлоне» (1911). Я не позволю оскорблять трагическую тень поэта нелепой и шутовской болтовней, и да будет стыдно тем, кто напечатал этот вздор.

Вначале я действительно писала очень беспомощные стихи, что Николай Степанович и не думал от меня скрывать. Он действительно советовал мне заняться каким-нибудь другим видом искусства, например, танцами («ты такая гибкая».) Осенью 191 г. Гумилев уехал в Аддис-Абебу. Я осталась одна в гумилевском доме (Бульварная, дом Георгиевского), как всегда, много читала, часто ездила в Петербург (главным образом, к Вале Срезневской, тогда еще Тюльпановой), побывала и у мамы в Киеве, и сходила с ума от «Кипарисового ларца». Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я искала, находила, теряла. Чувствовала (довольно смутно), что начинает удаваться. А тут и хвалить начали. А вы знаете, как умели хвалить на Парнасе серебряного века! На эти бешеные и бесстыдные похвалы я довольно кокетливо отвечала: «А вот моему мужу не нравится». Это запоминали, раздували, наконец, это попало в чьи-то мемуары, а через полвека из этого возникла гадкая злая сплетня, преследующая «благородную цель» — изобразить Гумилева не то низким завистником, не то человеком, ничего не понимающим в поэзии. «Башня» ликовала…

25 марта 1911 г. (Благовещенье старого стиля) Гумилев вернулся из своего путешествия в Африку (Аддис-Абеба). В нашей первой беседе он, между прочим, спросил меня: «А стихи ты писала?» я, тайно ликуя, ответила: «Да». Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: «Ты поэт — надо делать книгу». Вскоре были стихи в «Аполлоне» (1911, N 4.)…

***

Вернувшись в Царское Село, Коля написал мне два акростиха (они в моем альбоме) – «Ангел лег у края небосклона» и «Аддис-Абеба — город роз». В те же дни он сочинил за моим столиком «Из города Киева» — полушутка, полустрашная правда. Снова признанье своего бессилья в нашей вечной борьбе, о котором столько говорится в прошлых стихах (… «И оставался хром, как Иаков»). Я сечас записала про акростихи, потому что, кажется, забыла показать их Аманде и даже не помню, датированы ли они в моем альбоме. Замечание, что Гумилеву разонравились мои стихи, вызывает некоторое недоумение.

По тогдашним правилам поведения ему совсем не подобало печатно хвалить стихи своей жены. Это теперь Арагон всех растлил, да и я бы этого не потерпела. Довольно того, что он сочуственно отозвался о «Четках» (1914, «Аполлон», N…).
апрель 1965 г.

***

Однако, в ненапечатанном письме в издании Г. Иванова писем [кажется] есть мое имя. Там Гумилев поругивает Жоржика, а тот счел за благо воздержаться от включения его в редактированный им сборник.

Тринадцатая осень века, т.е., как оказалось потом, последняя мирная, памятна мне по многим причинам, о которых здесь не следует говорить, но кроме всего я готовила к печати мой второй сборник – «Четки» и, как всегда, жила в Царском Селе. В это время я позировала Анне Михайловне Зельмановой — Чудовской, часто ездила в Петербург и оставалась ночевать «на тучке».

Гумилев приехал домой только утром. Он всю ночь играл в карты и, что с ним никогда не случалось, был в выигрыше. Привез всем подарки: Леве — игрушку, Анне Ивановне — фарфоровую безделушку, мне — желтую восточную шаль. У меня каждый день был озноб (t.b.c.), и я была рада шали. Это ее Блок обозвал испанской, Альтман на портрете сделал шаль шелковой, а женская «молодежь тогдашних дней» сочла для себя обязательной модой. Подробно изображена эта шаль на плохом портрете Ольги Людвиговны Кардовской.
апрель 1965 г.

***

Как всегда бывало в моей жизни, случилось то, чего я больше всего боялась. Бульварные, подтасованные, продажные и просто глупые мемуары попали в научные работы. Первый попался на эту удочку Бруно Карневали (Падуанский сборник — предисловие), но он сравнительно легко отделался.
Второй жертвой стал С. Драйвер. Его случай тяжелее. Из-за этого вся работа не может приобрести нужный тон. Вначале он говорит, что его объект — легендарен, а затем подробно рассказывает, как какую-то унылую молчаливую женщину постепенно бросает ее совершенно несимпатичный муж…

С 1904 г. по 1910 (начная с «Русалки») можно проследить наши отношения, зафиксированные в «Трудах и днях» и абсолютно неизвестные «мемуаристкам» типа Неведомской и А. А. Гумилевой, и вообще моим биографам.

Нельзя просто сказать — напечатал «Романтические цветы» и посвятил их Ахматовой и … точка, в то время как это почти поэтизированная история его любви (ей же посвящены «Радости земной любви»), его отчаяния, его ревности… (см. А. Н. Толстой о самоубийстве).

Тема музыкально растет, вытекает в «Жемчугах» и расплавляется в «Чужом небе». А Вера Алексеевна усмотрела «И тая в глазах злое торжество», а здесь и [покоритель] заклинатель (заветная тема покорения природы), и тот, кто говорит: «Зверь тот свернулся у вашей кровати». Она хихикает от колдуньи «Из города Киева», не понимая, что в то же время (1911 г.) написаны «Она» и «Нет тебя» (1910. Париж).
(На его путешествия можно пожертвовать один абзац (о том, куда я ездила, нет ни слова, например, в Париж в 1911 г., в Киев — к маме много раз, в Крым (юго-западный) в 1916.

Советую вместо кусков перепутанной биографии Гумилева написать самым подробнейшим образом, каким он был для молодежи и даже в 30-е годы, и удивительно, что поэт, влиявший на целые поколения после своей смерти, не оказал ни малейшего влияния на девочку, которая была с ним рядом и к которой он был привязан так долго огромной трагической любовью ( а м.б., именно поэтому). Это сократит работу преписывания Струве и придаст неожиданный интерес, да еще покажет, какой заряд творческой энергии был заложен в эту душу. Вот эта тема, над которой стоит поработать, но не стоит походя называть Гумилева учеником Брюсова и подражателем Леконт де Лиля и Эредиа. Это неверно, тысячу раз сказано, затрогано такими ручками! Дешево, вульгарно и к теме диссертации (Ахматова) не имеет никакого отношения. Лучше скажем, что Гумилев поэт еще непрочитанный и человек еще не понятый. Теперь уже кто-то начинает догадываться, что автор «Огненного стола» был визионер, пророк, фантаст. Его бешеное влияние на современную молодежь (в то время как Брюсов хуже, чем забыт).
<…>

***

Иначе при первом прикосновении к биографии Гумилева живых рук все мгновенно превратится в кучу зловонного мусора. Например, новелла Неведомской о «Сельском цирке» или ее наглое улюлюканье по поводу его неумения ездить верхом. Во-первых, это не имеет ни малейшего отношения к теме диссертации, т.е. к Ахматовой, во вторых, так, вероятно, было в 1912 г. (последнее слепневское лето Гумилева), и поэту вовсе необязательно быть жокеем, а кроме того, надо думать, что этому искусству Гумилев все же несколько подучился через два года в маршевом эскадроне лейб-гвардии уланского полка, в деревне Наволоки около Новгорода (куда я к нему ездила), потому что второй Георгий он получил за нечто, совершенное в строю, и дни и ночи проводил в седле. Даже дома во сне страшным голосом кричал: «По коням». Можно себе представить,что ему снилось.

Мой совет: убрать какую-то побочную ублюдочную биографию Гумилева, заменить ее моей (по возможности). М.б., даже стоит дождаться опуса Хейт — Левенсон, который должен дать гигантский материал, который с легкостью уничтожит работу С.Драйвера, бред Маковского, вранье Г.Иванова и мещанские сплетни старушек. Им и в голову не приходит, что никакой seclusion after the «tragic events» не было. Печатались стихи всюду и книги. Стала членом Правления Дома искусств и Дома литераторов. Наоборот, я именно тогда и возникла (выступления, журналы, альманахи), потому что рассталась с Владимиром Казимировичем Шилейко. Это он, одержимый своей сатанической ревностью, не пускал меня никуда. Я оставила его навсегда весной 1921 и летом написала большой цикл стихов («Путник милый» — «Заплаканная осень» 15 сентября), из которых возник сборник «Anno Domini».

Не скажу, чтобы было особенно приятно видеть себя и Колю глазами мелкого жулика Г. Иванова, абсолютно впавшего в детство, [но почему-то] злобствующего, умираюшего от зависти С. Маковского и убогих и мещанских сплетниц, вроде Веры Неведомской (с которой Гумилев был мельком в связи), и А. А. Гумилевой-Фрейгант, с которой Коля слова не сказал. (Когда Митя шел на войну, Анна Андреевна потребовала у него завещание в ее пользу (?!). Коля сказал: «Я не хочу, чтобы мамины деньги (братья были не деленные) Аня употребила на устройство публичного дома».

***

Ахматова А.А. Стихотворения. Поэмы. Проза.
„Новый мир“ № 5, 1989 г.

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
В плену поэзии
Добавить комментарии к записи:

Комментарии, считающиеся спамом или исключительно рекламные по своему содержанию, будут удалены. Также будут удалены анонимные, оскорбительные, содержащие ненормативную лексику, вводящие в заблуждение или клеветнические комментарии.

    

Мы используем файлы cookie на нашем сайте

OK